Книжные девочки
Пойти в литобъединение придумала моя подруга Лада (на фото справа). Произошло это в 1983 году, мы тогда учились в десятом классе. Это был смелый шаг. Решилась бы я на него самостоятельно? Сомневаюсь. Городское литературное объединение «Лира» являлось частью взрослого — а значит, чуждого — а значит, не совсем (совсем не) интересного мира.
А пересозданием и исправлением мира я как раз и занималась. Конечно, без подобных формулировок и теоретических обоснований. Просто, когда яркое лето с настоящей жизнью (сосновый бор, Волга, Черное море) сменялось бесцветной зимой со школой и городской замкнутостью в стенах, а свобода — подневольностью, в душе бродили смутные догадки, что тут что-то не так. Что человек не создан для хождения по линеечке, выполнения готовых программ и обслуживания чьих угодно, кроме собственных, интересов.
За окном стояли унылые серые пятиэтажки. Мой дом, в котором я сидела у окна, был веселого в любое время года, канареечного цвета — но я-то этого не видела. Это видели все, кроме меня. А я видела тот серый мир, который меня мало устраивал.
Единственным выходом было взять чистую общую тетрадь и начать создавать свой собственный. Причем никакой не фантастический, а вполне реальный — только полноцветный, где моим ровесникам было интересно каждый день, и их жизнь была похожа не на привычку, а на приключение. Они бунтовали и боролись, побеждали и выигрывали — словом, жили на все сто.
Я сама постоянно нуждалась в подтверждениях того, что я живая. Что повседневность не превратила меня в марионетку на ниточках или заводную куклу. Для этого я могла, прихватив кого-нибудь из подружек, сбежать с уроков, или пойти в кино на последний сеанс, несмотря на завтрашнюю контрольную, или отправиться зимой на пляж, на Волгу, или ездить на автобусе по кольцу. Но это помогало не всегда.
А вот открыть ту самую тетрадку — это действовало всегда и безотказно. Это был мой главный способ почувствовать себя живой. И по сравнению с этим счастьем все другие его разновидности казались поддельными, а реальная жизнь — вторичной.
С появлением в доме пишущей машинки мои истории превращались в толстые книжки формата А5. Их читали избранные одноклассники. Иногда романы уходили к читателям из других школ — и пропадали, а иногда возвращались. В одном из экземпляров случайно осталось несколько чистых страниц в конце, и кто-то использовал их, чтобы выразить свое мнение. Другие продолжили.
Тогда постоянно приходилось что-то кому-то строчить — по рукам ходили анкеты, тоже порой принадлежащие знакомым знакомых, непонятно кому. Но это было совсем другое — читать мнения не о счастье, любви и дружбе, а о своих собственных сюжетах и героях. В основном народу мое творчество нравилось. Попадались и дельные замечания. Порой кто-то (ведь были не только читательницы, но и читатели), не знаю зачем, хотел познакомиться лично и интересовался, красивая ли я.
Лишь один раз пришлось услышать порицание и пожелание вместо занятий ерундой получше учить уроки — от любимой подруги, отличницы. Конечно, ею двигали добрые намерения — она была старше по годам и взрослее по характеру, и смотрела на мир с точки зрения здравого смысла.
Что же взять с собственно взрослых? Что они-то могут понять в моих героях, в их проблемах? Зачем нарываться на назидания? Да и к чему стремиться в общество взрослых, когда у меня уже всё есть — мои герои, мои книжки, мои читатели — полный цикл?
Мой мир был создан, он работал, он был настоящим. Особенно отрадно было читать в отзывах, что чье-то настроение или исправилось, или улучшилось. Серый мир менялся! И вообще возникали сомнения в том, что он серый, потому что в нем жили мои невидимые читатели. Что через край перелилась восторга творческого чаша, что всё уж не мое, а наше, и с миром утвердилась связь.
Словом, в «Лиру» я шла за компанию.
Из-под пера у Лады, напротив, появлялся сказочно-философский мир, немного средневековый, немного мифологический — но ни на что известное в литературе не похожий. Рукописи были украшены ее же причудливыми рисунками. Это проза.
Но главным была поэзия, которая просто била из моей подруги волшебным фонтаном: стихи рождались каждый день, на уроках, после уроков, вместо уроков. Мое издательство выпускало один за другим ее поэтические сборники уютного карманного формата — и они тоже разлетались по городу. Лада имела и читателей, и ценителей своего творчества. Ее знали под псевдонимом Лада Дождь.
Тем не менее, в какой-то момент ей потребовался выход на более широкую аудиторию, а идти одной, разумеется, было страшно. И мы пошли вдвоем.
Открываем дверь
«Лира» располагалась во Дворце культуры имени 50-летия Октября. И шли мы туда в октябре, темным промозглым вечером. Занятия проходили по вечерам. Это был особый, зыбкий, иллюзорный сумеречный мир, существующий лишь при электрическом свете, с потоками дождя или метелью за окнами — летом творческие люди не встречались, летом они отдыхали друг от друга, а может, и от творчества...
Мы бывали во всех дворцах культуры города и прекрасно знали, что любой ДК — это кино- и театральный зал со сценой, а также большой зал для новогодних елок. Но оказалось, там есть еще что-то! Этажи и коридоры со множеством дверей — и за одной из них собираются поэты и писатели, такие же, как мы, только взрослые.
И мы эту дверь открыли.
Нас ждал щадящий вариант. Общие сборы с чтениями и обсуждениями проходили по пятницам, а по средам (или вторникам) — индивидуальные встречи с руководительницей. На такой тет-а-тет мы и попали.
Но руководительница «Лиры» Людмила Сергеевна Смолина оказалась не одна. Рядышком сидела ее подруга, Любовь Бессонова (Валентиновна по отчеству, без которого мы потом вполне обходились — Люба была такой молоденькой). Обе являли собой выразительный контраст.
Смолина — медлительная, полная и статная, с просто убранными русыми волосами — очень славянский тип красоты. Вместе с тем в ее неподвижном бледном лице было нечто русалочье, загадочное. Глядя на тебя, она одновременно смотрела в тот невидимый мир, который таким же взглядом созерцают кошки, так что невольно хотелось оглянуться.
И Бессонова — очень живая, с подвижной мимикой, с искрящимися глазами, с прыгающей на губах улыбкой и ямочками на щеках. Настоящая цыганочка! И очи черные, и черные локоны по плечам. Ее полнота была приятной и казалась составной частью обаяния, а палочка, при помощи которой Люба ходила, замечалась не сразу.
Обе встретили нас доброжелательно —насколько возможно, чтобы новички не сконфузились, — но мы, конечно же, конфузились и мялись. Для нас это было вовсе не приятное знакомство, а Испытание. Приперлись мы без предварительного звонка, как снег на голову, тем не менее русалка и цыганочка уделили нам максимум внимания, обрадовавшись, что появилась такая невидаль, как прозаик (это я), и поэт (еще один).
Со мной всё прошло на удивление просто и безболезненно. Раз уж я туда отправилась, то не с пустыми же руками — это неприлично. Я отдала на суд Смолиной один из своих лучших дворовых романов. Читали они с Любой, конечно, вдвоем, и впоследствии, одобрив рукопись в целом и не заостряя внимание на недостатках, заявили, что мне нужно поступать в Литературный институт.
То же самое потом написали из журнала «Юность», куда родители послали мои творения — для оценки и, кстати, без моего спросу. Так я увидела, что эти взрослые, хотя и не вполне понимают моих героев и их проблемы, понимают что-то важное, касающееся самой меня.
Признаться, я обрадовалась, потому что не могла не видеть, что совсем скоро, с окончанием школы, моей гармонии с самиздатом и готовыми читателями придет естественный конец. И главная опасность, с которой я пока не знала, как бороться, — родители вполне могли запихнуть меня в политехнический институт. Я уже слышала их разговоры о том, что, несмотря на полное отсутствие математических способностей, «могла бы учиться, как все, кое-как в политехе». (Я — кое-как! Я — как все!)
Словом, «Лира» указала путь спасения. У меня появилась цель. Но двигалась я к ней сама, поскольку мои тексты общим составом не обсуждались — уж очень они были объемные, а рассказов я тогда не писала. В «Лиру» я и дальше ходила за компанию с Ладой — ей как раз уделяли много внимания и подробно разбирали ее стихи, ведь она на каждое занятие приносила что-нибудь новое.
В королевстве кривых зеркал
Именно из чтения стихов по кругу и их обсуждения состояли традиционные встречи тольяттинских литераторов. Когда мы с Ладой впервые были представлены обществу, Смолина попросила своих поэтов что-нибудь прочитать для знакомства. Авторов графоманских и домашних стишков, без которых какое же литобъединение, я не запомнила. А вот Константин Рассадин сразу обращал на себя внимание — не только романтической внешностью и манерами избалованного дамского любимца, но и стихами.
Смолина предлагала ему: — Почитай девочкам что-нибудь о любви! А он — о жене и о детях. — Нет, Костя, ты о любви почитай! А он опять о жене.
Выделялся среди прочих Игорь Мельников, поэт сложившийся и своеобразный. Правда, чтобы его оценить, следовало привыкнуть к его манере чтения и механическому голосу.
Прозаиков, моих собратьев, не было. Кроме Людмилы Свешниковой с внешностью то ли Пиковой дамы, то ли старухи Изергиль. Как-то раз обсуждался ее рассказ, который меня не заинтересовал. Желания приблизиться к ней также не возникло— и у нее тоже, возможно, из-за разницы в возрасте. Мы вообще ни с кем там лично не сблизились и приходили просто как на спектакль.
Пытались завести с нами дружбу разве что литературные юноши, появившиеся чуть позже, но это были самые обыкновенные, совсем не литературные дружбы с походами в кино, забеганием в гости и обменом книжками. Я так и не заметила у юношей ни увлечения литературой, ни собственного творчества. Ну, расширяют люди круг знакомств в культурной среде — какая тут крамола. Только Сергей Минин (тоже редкая птица прозаик) поступил потом в Литинститут в одном потоке со мной и тут же перевелся на дневное отделение.
Иногда в занятия вносился просветительский элемент — рассказ о каком-либо достойном поэте. Когда мы только появились, Смолина рассказывала о Пастернаке, что очень заинтересовало Ладу. Позже одна из участниц подготовила страстную, запоминающуюся речь о Цветаевой —язык не поворачивается назвать это докладом.
Но чаще обходилось без информационного элемента, и мы от этого вовсе не страдали: структурированных знаний хватало и в школе, а книжки читать можно было и дома. Мы шли в «Лиру» за другим — за атмосферой, и эту атмосферу легкой расслабленности, неназойливой богемности, погруженности в творчество, растворенности в мечтах и звуках, в тех призрачных вечерах — эту атмосферу мы получали с избытком. Здесь все были странными, и даже гораздо страннее нас. Этот мир был разомкнут и творился на глазах, как экспромт — сюда мог прийти когда угодно кто угодно, графоман или гений. И мы стали в нем своими, и нам было достаточно того, что он есть.
Иногда «Лира» переезжала на новое место — возможно, из-за какого-нибудь ремонта. И новое место легко обживалось — нужны-то были только стол и стулья. Поэты так непритязательны. Одно время мы встречались в стареньком домике культуры «Гидростроитель», прямо в лесу, среди сосен. Однажды в конце лета мне пришла открытка, в которой говорилось, что литобъединение ждет своих участников в городском парке — в зале кривых зеркал. И мы в самом деле собирались в королевстве кривых зеркал! Они вокруг нас мерцали таинственно.
Лада получала непосредственный отклик на свеженаписанные стихи — а меня-то что тянуло в «Лиру»? Ведь встреча с себе подобными ошеломила именно тем, до чего я на них — даже на них! — не похожа, и только усугубила одиночество — главное состояние юности, болезненное и острое, как никогда. Может быть, необходимость убеждаться время от времени, что мне подобные всё еще существуют? Что вообще существуют те, кто считает, что родились не только для того, чтобы потреблять, в том числе Пушкина и Толстого, а еще и что-то давать?
У соседей
То же любопытство, которое привело нас в «Лиру», заставляло совершать и другие вылазки — например, в Автозаводской район, или Новый город. Это в самом деле был как бы отдельный город, государство в государстве, где имелось и собственное ВАЗовское литературное объединение — под названием «Лада». Ну как было не сделать туда марш-бросок? Лада и подала идею. Мы набрались опыта общения, стали смелее.
Руководитель Валентина Рашевская, встретила нас приветливо. Я уже не собиралась показывать свои сокровенные самодельные книжки, пугающие своей толщиной, а Лада почитала стихи, послушала отзывы — и более мы там не появлялись. Не потому, что не понравилось — ездить было далеко.
Смолина со своей бесконечной тактичностью ничем не дала понять, что знает о нашем вояже — нам же с Ладой и в голову прийти не могло, что они с Рашевской своего рода конкуренты, и, тем более, что мы совершили что-то неприличное. Ну, съездили — и съездили, посмотрели и вернулись.
И всё же в «Лире» нам обеим становилось как-то пустовато. «Лира» была прежней, а мы менялись.
Школа осталась позади. Я должна была пойти работать — в Лит не допускали к творческому конкурсу и экзаменам без минимального двухлетнего рабочего стажа. И хотя я активно готовилась к поступлению, составила план, перечитывала классику — пустота, особенно на фоне ровесников, уже ставших студентами, заметно ощущалась.
Лада пошла в училище, которое тоже мало соответствовало потребностям ее интеллекта и творческим исканиям. Я физически чувствовала, как мы зависаем в этой пустоте. А значит, снова следовало собственноручно вытаскивать себя за косичку и сучить ногами в горшке с молоком.
У Лады был нюх на верное направление, и она опять нашла его — нашла салон.
В литературном салоне
Хотя салон — слово жаргонное, запретное, совсем не комильфо. Литобъединение Николаевского официально называлось то клубом творческой интеллигенции, то творческим объединением «Слово», и располагалось во Дворце культуры завода «Синтезкаучук» — ДК СК. Как и везде, нас приняли приветливо. Но довольно быстро мы поняли, что это не норма, а исключение: прийти сюда однажды совсем не означало навсегда.
Впрочем, пока мы были очарованы и не верили глазам. Как, почему нам до сих пор не было известно о существовании такого блестящего общества? Да в своем ли мы городе? Художники Валерий Колесов и Арсен Корж, автор тольяттинского герба, врач Ткач (которого так и называли), колоритные литературные дамы и яркая литературная молодежь — и, конечно, сам руководитель, затмевавший всех.
Валерий Михайлович Николаевский, в царственных темных очках и с победительной улыбкой — он был похож на фейерверк. На нас посыпались стихи, экспромты, планы, прозрения, остроумные реплики, литературные анекдоты. Нас усадили за стол и напоили чаем — здесь всегда по вторникам и пятницам с семи часов вечера кипел самовар, — выслушали Ладины стихи, обсудили, одобрили. То есть одобрили нас обеих в целом. Мы пришлись ко двору. И покидать этот двор не хотелось. Вторники и пятницы сделались священными днями.
Всё здесь являло противоположность тому, к чему мы успели привыкнуть в «Лире». Вместо подчеркнутого отсутствия быта — налаженный уют, вместо мягкой стушеванности Смолиной — непререкаемый авторитет Николаевского, вместо разомкнутости и свободного перетекания — ограниченность постоянного состава, вместо эфемерных вечеров — высокая интеллектуальная планка и громадьё планов. Русская история и литература во всей своей грандиозности — ни больше ни меньше.
— Мы, русские, не знаем ни своей литературы, ни своей истории. Мы будем изучать Русь!
А я как раз этим и занималась, перечитывая классику новыми, нешколярскими глазами. Даже купила в букинистическом Пушкина почти карманного формата, чтобы видеть его не в привычном домашнем варианте — другие страницы, другой шрифт.
Отечественная словесность впервые представала целостной панорамой, и сколько же в ней было приглушенных, пастельных тонов, какая же она была лунная! Как редко пробивалось солнце! Их были единицы: ясный Пушкин, энергичный Герцен, отчасти — великий Лев, рыцарь Гумилев — русский Киплинг, иногда — Куприн. Я не только осваивала учебную программу, я, сирота, искала родных — тех своих, кто знал, как преобразуется серость...
Потребность в чтении и емкость сознания была тогда необыкновенной. Горы надкусанных книг и учебников лежали на подоконниках и стульях, в секретере, на тумбочке рядом с кроватью, в кровати, в ванной, на кухне — и тем не менее в голове всегда оставался резерв, а в душе — голод.
Семимильными шагами шло самообразование и у новых знакомых: здесь мы неожиданно встретили себе подобных, девчонок, никуда пока не поступивших после школы. Само наличие товарищей по несчастью и успокаивало, и внушало оптимизм. Лидия Емашова готовилась в полиграфический институт, Лариса Иконникова — на журфак (и работала, как я, в многотиражке), Елена Ступник только вернулась из Питера и пока не определилась, но читала и писала круглыми сутками.
Никто из нас не был пустым местом, и тем более удивляло, что салон подавил всех нас именно интеллектуальным превосходством. Возможно, потому, что интеллект мы тогда ценили более всего и именно на него обращали внимание.
Русь у Николаевского действительно изучали, только планы были фундаментальными, а воплощались фрагменты. Оригинальные штрихи. Иногда обсуждались редкие пословицы. Иногда Валерий Михайлович вытаскивал какие-нибудь изюминки из Афанасьева, из верований древних славян. Иной раз просто смаковалось отдельное слово вроде «аркуда» (медведь) или «фарес» (конь). Порой нам поручали подготовить сообщение о каком-либо поэте — мне достался Павел Коган, — только непременно нечто небанальное, ни в коем случае не снотворный доклад.
Наш артистичный руководитель обожал экспромты. Он мог продекламировать вдруг одностишие Брюсова «О, закрой свои бледные ноги!», разыграть сценку из своей жизни на Чукотке (а его жизнь была романтической, с путешествиями, приключениями и страданием за правду), неожиданно сделать стойку на руках — и всё это одинаково эффектно, под удивленные возгласы и аплодисменты.
Но постепенно экспромты начали повторяться. Особенно это становилось заметно, когда кто-нибудь забредал на огонек, и его осыпали уже знакомым фейерверком из Руси, аркуды, собственной классики Николаевского. А потом гостю давали понять, что ему здесь делать нечего. Даже Рассадин, зашедший, видимо, из любопытства, получил свою порцию уничтожающей тонкой иронии в ответ на прочитанные стихи. Нам же оставалось лишь тихо гордиться тем, что принадлежим к избранным.
Творческая составляющая бросалась в глаза: все постоянно делали заметки на небольших листочках или прямо на бумажной скатерти — она спонтанно покрывалась обрывками мыслей, стихотворными строками, рисунками, и порой ее обновляли, а старую дарили кому-нибудь на память. Была и стена шедевров — ватманский лист на стене, туда заносились уже строки, достойные вечности. Как-то так выходило, что нам с Ладой, Леной и Ларисой не доставалось ни скатерти, ни места на стене — зато мы каждый раз участвовали в мытье чашек после чаепития.
Мужчины (не считая, естественно, В.М.) обыкновенно сидели за столом просто как свадебные генералы — не помню, чтобы кто-нибудь из них хоть раз прочел собственное сочинение. Они слушали руководителя, пили чай и вели себя скромно — ну, шутили иногда.
Однажды наши художники нарисовали на всех шаржи, используя известные образы из мировой живописи. Меня изобразили лиотаровской шоколадницей с задранным носом, а Лиду Емашову — Юдифью, попирающей отрубленную голову Николаевского. Тогда это показалось просто забавным, в свете того, что руководитель самолично готовил ее к поступлению в вуз, а также выдвигал в хозяйки салона, всячески поощряя ее стремление к лидерству.
Лада, как и в «Лире», каждый раз приносила новые стихи, и их подробные разборы считала ценными для себя. Думаю, в литобъединении Николаевского мы обе научились вниманию к отдельному слову и в определенной мере отточили и слух, и вкус. Оборотной же стороной медали было то, что в этой среде и ценились только штрихи: афоризм, этюд, зарисовка, и еще ýже — удачная метафора, образ.
И мне опять приходилось самостоятельно разбираться с тем, как приложить эту мерку к собственному творчеству, поскольку и здесь никто не связывался с многостраничной прозой — брали полистать и не высказывали ничего определенного. Наверное, говоря о романе или повести, сложно отделаться экспромтом.
Я же, перерастая сама себя и свои детские романы, искала новые пути и новые возможности. Увлекаясь вместе со всеми словесной эквилибристикой и совершенством фрагмента, я всё же не ощущала их самостоятельной ценности и продолжала мыслить сюжетом и его динамикой, характерами героев и их развитием. Услышанные парадокс или метафора тут же рождали в голове многофигурные композиции. В то время как салон любовался какой-нибудь фразой, ее мелодией и архитектоникой, я непроизвольно искала ей место в целом, поскольку видела ее лишь частью — и мысленно достраивала недостающее здание. Удачная зарисовка тут же вставлялась или в описание, или в мысли персонажа — но непременно встраивалась в поток, потому что вне его представлялась безжизненной и ненужной.
Ну а салону, напротив, представлялся ненужным мой достроенный дворец — так что мы существовали каждый в собственной эстетической категории, хотя на стыке их и стоял общий стол с самоваром.
Считается, что понять природу своего таланта не менее важно, чем иметь сам талант, — я же своей природы не понимала, видела, что только я мыслю не одной дудочкой, а целым оркестром — но это никому не нужно — и чувствовала себя глубоко несчастной. Давно знакомое одиночество (пишущего среди непишущих, прозаика среди поэтов) усилилось до настоящей боли: я и здесь не вписывалась, и здесь оставалась на отшибе, меня принимали как свою, но своей не считали. Мне крупно повезло встретиться со всеми этими людьми, но у меня никогда не будет с ними ничего общего.
Мало того — я сама постоянно не узнавала себя вчерашнюю. Я ощущала себя растущей и меняющейся буквально каждый день, словно тропическое растение, когда каждый раз оказываешься уже не тем, что вчера, и не соответствуешь тому, что вчера написано.
И этот тягостный разрыв между собой — и ими, собой — и собой привел к тому, что я вообще перестала показывать что-либо новое, и опять ходила как на спектакль — посмотреть и послушать других, а собственное творчество текло своим же, совершенно отдельным руслом.
Я непременно начала бы думать, что со мной что-то не так, если бы прямолинейная и искренняя Лена Ступник не призналась однажды: «Я не могу им ничего показывать. Я чувствую себя такой дурой». Мы сравнили впечатления и ощущения — и неожиданно они совпали.
Странное совпадение. Если нескольких человек одновременно придавливает чье-то превосходство — может, им его демонстрируют? А зачем? В «Лире» нам ничего не демонстрировали. Мы и сами осведомлены о своем мизерном творческом багаже, неначитанности и необразованности.
Безусловным плюсом можно считать то, что оба литобъединения, каждое по-своему, заставляли двигаться, не останавливаясь и не сбавляя темпа.
К осени 1985 года я поступила в Литературный институт, Лариса — в университет на журфак, Лида — в Московский полиграфический, на редакторский факультет. И хотя наш руководитель довольно иронично относился к высшему образованию, говоря, что это всего лишь перечень сданных экзаменов, теперь развевался новый флаг: Николаевский, вырастивший плеяду столичных студенток. Конечно, относительно меня и Ларисы это была натяжка, но нам и в голову не приходило возражать.
Так же, как бежать с тонущего корабля, когда для литобъединения наступили сложные времена, и взрослые участники начали расползаться. Шел 1986-й перестроечный год, вводились новшества вроде самоокупаемости, и нам вдруг предложили платить за вход — словно это кружок кройки и шитья. Мы платили, конечно — надо держаться вместе в трудный час, несмотря на то что руководителю уже не до истории, не до литературы. К тому же после Литинститута обрывочность и бессистемность изучения Руси, а также повторяемость аркуды и прочей салонной классики стали очевидны.
А потом нас начали мучить проверками — будто бы поборы придумали не бюрократы, а сам Николаевский. Руководителя совсем задергали, ему везде мерещились враги, и собирались мы уже не ради творчества и изучения Руси, а обсуждать военные маневры и степень личной верности каждого участника. Вечера становились совсем пустыми. Казалось, В.М. и сам видел это, но не представлял, чем их заполнить.
Один раз он предложил нам составить устные портреты друг друга. Разнообразия не наблюдалось: все называли Лиду лидером, а Николаевского — вождём. Я несколько раз в жизни оказывалась в ситуации, когда требовалось славословить в лицо и прилюдно — и каждый раз не справлялась. Тогда я просто пропустила свою очередь, боясь сама прозвучать фальшиво и другого поставить в неловкое положение — ведь любой нормальный человек, по моему мнению, должен почувствовать себя неловко, когда его, пусть даже образно, величают вождем, царем, императором.
Когда очередь дошла до моего портрета, Лида сказала: — Я ее вижу не просто женщиной — хозяйкой какого-нибудь салона.
И я, к собственному изумлению, обнаружила, что являюсь, оказывается, для нее конкуренцией.
А руководитель суховато произнес: — Таня — это загадка. Она, безусловно, наш человек, но для меня она — Загадка.
И это пришлось выслушать человеку, который более всего хотел бы, чтобы его поняли.
— Если пауков закрыть в банке, они начнут пожирать друг друга, — говорила Люба Бессонова, имея в виду элитарную замкнутость нашего литобъединения. — Вот это как раз и начинается.
Старшая подруга
Люба появилась неожиданно. Николаевский, против обыкновения, принял ее с подчеркнутым гостеприимством: это была красивая и очень обаятельная женщина, и поэт такого уровня, какой руководитель признавал. Он даже проговорил что-то вроде, что ее появление — это честь для него.
А она ответила: — Я, в общем-то, пришла, чтобы Таню увидеть.
И после официальной части пригласила меня к себе в гости. Она была старше на восемь лет, но теперь мы обе были студентками Литинститута, и возникло неожиданное равенство, появились общие интересы. Люба училась несколькими курсами старше, могла поделиться опытом, материалами для контрольных, книжками — и щедро всем этим делилась.
Но главное — она интересовалась тем, что я пишу, и находила время это прочитывать. Она не делала педантичных разборов или подробных пометок на полях — но всегда безошибочно находила отправную точку для дальнейшего роста.
Например, могла сказать: — Сейчас ты уже способна сделать точное описание — всего, чего угодно. А может, тебе пора вот это почитать?
И выдавала «Траву забвенья», «Святой колодец» и «Алмазный мой венец» Катаева. Я начинала видеть, что есть совсем другой подход к прозе, что-то кроме реализма, и есть еще, чему удивляться, и после этого уже невозможно просто «точно описывать».
Мне необыкновенно повезло с этой дружбой. Люба стала одним из немногих человек, повлиявших на мое развитие и на мое творчество. У нее были больные ноги, и она редко выходила из дома, где в уютном тупичке коридора стоял письменный стол с пишущей машинкой, а над столом нависали книжные полки и маленький настоящий колокол — кабинет поэта в два квадратных метра. Мы обе были загружены учебой и работой, и я появлялась у Любы сравнительно редко, уж никак не по два раза в неделю — но эти встречи дорогого стоили.
Это не был поединок «Лира» — Николаевский: кто кого, кто переманит к себе перспективную девочку. Я не вернулась из вежливости в «Лиру», мне это было ни к чему — Любовь Бессонова одна стоила целого литобъединения. Из вежливости я продолжала ходить в салон. Бессонова этого не понимала.
— Зачем вам это надо? — недоумевала она. — Вы такие молодые девчонки, вам надо с мальчиками гулять, в кино ходить, книжки читать, а не ерундой этой заниматься!
А Николаевский, который видел теперь врагов на каждом шагу, обвинил нас в сношениях с врагами. Мы даже не пытались оправдаться. Не верилось, что можно всерьез считать «врагом» Бессонову, которая не являлась официальным руководителем «Лиры», или саму «Лиру», которая жила своей отдельной жизнью и никак не участвовала в его разборках с начальством ДК. А то, что я — свободный человек и моя частная жизнь, дружбы, встречи и т.д. никого не касаются, казалось само собой разумеющимся.
Словом, правы оказались участники, догадавшиеся уйти раньше, и Люба со своей оценкой происходящего — которое никакого отношения ни к творчеству, ни к духовному росту уже не имело. Свободный союз творческих личностей переродился в секту.
Остается добавить, что через какое-то время это литобъединение окончательно распалось. Лида вышла замуж за Николаевского. Когда я уехала из Тольятти, друзья сообщали мне городские литературные новости и даже присылали газетные вырезки с информацией о знакомых лицах: Николаевский баллотируется в депутаты, Николаевский и Лида объявили голодовку по не помню какой причине. Позже они эмигрировали.
Среди своих
В дальнейшем такого накала чувств и страстей уже не возникало, потому что дальше пошла нормальная жизнь. Подтверждающая, что если люди нужны друг другу и хотят общаться, им не нужны для этого никакие формальные объединения. Так, мы не потерялись ни с Леной Ступник, ни с Ларисой Иконниковой, ни, конечно же, с Ладой. Продолжали общаться, интересоваться творчеством друг друга, время от времени посещали «Лиру» — потребность во встречах с себе подобными оставалась.
В «Лире» мы даже обсуждались. Я, перед институтским семинаром, опробовала там подборку рассказов, и с пользой. Участники отнеслись к своей задаче с вниманием, прочитали всё заранее дома, так что не пришлось тратить время на озвучивание текстов, да еще сделали пометки карандашом на полях — они остались на память, и я успела кое-что подработать к сессии. Интереснейшая вещь — наблюдать, как написанное тобой преломляется в чужом сознании, как одни смыслы теряются, а другие возникают, как вообще своеобразны и непредсказуемы человеческие впечатления. И нам не дано предугадать, как слово наше отзовется – далеко не банальность, это действительно невозможно предугадать.
Например, меня поразила реакция литературных старушек на рассказ «Это было солнечным майским днем». Как мне потом сообщили, старушки, гневно размахивая газетой с напечатанным рассказом, возмущались: «Всего этого не может быть! Наша молодежь не такая! Наша молодежь хорошая!» Чего они так волновались, до сих пор не пойму. Безобидный рассказ. Впрочем, лично мне бабушки ничего не высказывали, хотя мы виделись и на литературных посиделках, и на конкурсах.
Литературные конкурсы — одно из самых приятных воспоминаний, потому что в жюри входили столичные писатели, которые проводили толковые мастер-классы. А еще победителям давали призы! Мы с Ладой очень радовались книжным наборам, и рассматривали свои трофеи всю обратную дорогу в троллейбусе, и обменивались ими — шел 1989 год, книжный дефицит еще существовал.
Там же, на конкурсе, меня познакомили с Игорем Орловым, заместителем главного редактора городской газеты. Газета была большая, ежедневная, тогда — единственная в городе. Называлась она «За коммунизм», а после перестройки — «Тольятти сегодня». Орлов вел в ней литературную страницу.
— Он уже считает тебя своим автором, — шепнула мне Люба Бессонова.
Действительно, всё, что было мной написано в студенческие годы, появлялось на страницах его газеты. Причём сначала оно как-то туда попадало и печаталось, а потом уж я познакомилась с замредактора — именно в таком, обратном порядке. Сама я ничего никуда не носила, всё происходило как бы само собой.
В Тольятти продолжали считать меня своей еще долго после того, как я уехала из города. В 1990 году пригласили поучаствовать в еще одном литературном конкурсе — неожиданно пришло письмо из литературного центра ВАЗа от Владимира Кудряшова.
Я была очень тронута. Жизнь тогда, и в бытовом, и в духовном плане, становилась всё сложнее: менялись правила игры, обесценились деньги, еда была по талонам, очереди везде гигантские, а у меня — еще и маленький ребенок на руках. Если на то, чтобы писать урывками, время всё же изыскивалось, то на хождения по редакциям — начинать с нуля, заводить полезные знакомства, пристраивать свои произведения — его физически не оставалось. Всё отчетливее чувствовалось уже знакомое зависание в пустоте, особенно после насыщенной событиями и встречами тольяттинской жизни. И вот оказывается, что на родине меня помнят, что я востребована!
На этом конкурсе я получила первое место — к нему прилагались серьезная денежная премия и, главное, публикация книги. Настоящая целая книга, не просто участие в сборнике! Мне потом рассказывали, что ее успели сдать в набор. А на другое утро все проснулись в новом государстве, прежние планы стали недействительны, и набор разобрали. Жаль, конечно, потому что это были уже не «Мечты и звуки» — это была проза как раз той, описываемой здесь поры. Которая хоть так и завершилась — ненапечатанной книжкой, но хуже точно не стала.
У нас была великая эпоха
Когда я подсчитала, что история литературных объединений занимает в моей жизни всего три осени и три зимы, то сначала не поверила. Невероятно, чтобы это был такой короткий срок, ведь он ощущается как эпоха.
Но это и была эпоха — неповторимая и значимая, когда мы знакомились с другими и сами с собой; когда одновременно иронизировали над своими кумирами и восхищались ими — а те так же одновременно лезли на пьедестал и валились с него, освобождая место; когда книги были такими же событиями, как встречи, а встречаться стоило, чтобы почитать друг другу и обсудить что-то свежее — и всё было еще впереди.
Тогда казалось, что жизнь так трудна, потому что это начало: надо предъявлять себя миру и переводить сумбур своей души на язык, понятный читателям. И впереди было осознание того, что это — постоянное свойство жизни, что так будет всегда.
Автор: Татьяна Краснова
Образование для писателя
Можно ли научиться писать в писательских резервациях
Литературный институт: питомник в историческом центре
Книги для писателей, и можно ли по ним чему-то научиться
Как я проходила курс «Успешный писатель»
Бесплатное интернет-образование для творческих людей
Обзоры книг о писательстве
Элизабет Гилберт о Большом волшебстве
Джулия Кэмерон «Путь художника»: Как я отправилась в «Путь художника» и стоило ли это делать
Писательский дневник Анаис Нин
Сборник «Как мы пишем»:
Как мы пишем: писательские технологии начала ХХ века